Cволочи

Пьяный избивал детей в саду, который во время моего ареста не отдавал моего сына его бабушке.

Когда меня в зале суда освободили из-под ареста, многие знакомые начали спрашивать: «А Даня теперь пойдет в детский сад?» Я все отвечала одно и то же: «В это гестапо он больше не пойдет!» Он и не пошел. Зато вчера туда пришел пьяный урод и начал избивать детей, угрожая воспитателям пневматическим ружьем.

Да-да, речь идет об одном и том же. Это в детском саду №26 24 декабря заведующая Лилиана Стрельская проявляла недюжинную бдительность и с помощью педагогов и нянечек перекрывала все выходы из детского сада, чтобы – Боже упаси! – моего сына не увели из цепких рук государства бабушка и дедушка. И это она же предоставила пьяному уроду полную свободу действий – войти на территорию детского сада и начать бить малышей. С тем же успехом он мог быть не с пневматическим оружием, а с огнестрельным. Или с гранатометом. Или с бомбой. Или это мог быть не он, а кто-то другой с целью киднеппинга. Заходите, открыто для всех! Только для родственников детей врагов народа все задраено наглухо.

Плевать мне на то, что чувствовала Стрельская в тот момент, когда все это началось. И речь не о ней. А о том, что сегодняшний белорусский детский сад – это такая же часть нашей преступной системы, как и все остальные госорганы. В детских садах охрана не предусмотрена. Их ворота всегда нараспашку. Детей охранять не нужно, потому что они не являются сотрудниками Центризбиркома. Сколько штыков 19 декабря охраняли Дом правительства? Говорят, в центре города в тот вечер их было около восьми тысяч. То есть на дармоедов, которым от акции до акции решительно нечего делать, кроме как громко портить воздух, у власти деньги есть. А на то, чтобы поставить по охраннику в каждый детский сад, – нет. И никакие управления образования, министерства и прочие чиновничьи рассадники, куда, кстати, просто так не войдешь, – ни разу не устроили скандал с требованием выделить бюджетные деньги на охрану детских садов. Потому что их воспитанники по возрасту еще далеки от БРСМ или «Белой Руси», а значит, интереса для власти не представляют.

И я рада, что мой Даня больше не ходит в детский сад. Именно о нем – о сыне – следующая глава моего тюремного дневника. И когда верстался номер «Новой газеты» с текстом о моих родителях и сыне, в детский сад №26 пришел тот пьяный урод. И я не могла не напомнить читателям: речь идет о том же самом садике, где попытке похищения моего сына никто и не подумал противостоять.

***

Самое трудное в тюрьме – это заблокировать собственные мысли о семье. Попытаться не мучиться вопросами «как они там, без меня?». Не рисовать в воображении страшные картины плачущих родных. Не вспоминать об их недугах. Не задавать самому себе вопросы «а может, не стоило идти на площадь?». Не видеть их во сне, наконец.

К счастью, в тюрьме я так и не узнала, что происходило с моей семьей после нашего с мужем ареста. Не узнала, что на следующий день после нашего с мужем ареста, когда в доме находились мои родители и тогда еще трехлетний сын, поздним вечером в замке начал поворачиваться ключ. Само собой, они не верили, что это мы возвращаемся домой. Но родителям стало страшно: ведь если наши ключи у спецслужб, теперь они могут не утруждать себя соблюдением хотя бы каких-то юридических процедур. Они могут приходить и уходить в любое время суток, и никакого чувства защищенности запертая дверь больше не дает. Дом разрушился. Потому что какой же это дом, если туда открыт доступ врагам?

В квартиру вломились восемь человек в штатском и, не обращая внимания ни на родителей, ни на сына, рассыпались по комнатам. Их не интересовал компьютер – первое, что ищут при обыске. Значит, они искали не что-то, а кого-то. Позже мама предположила, что искали нашего друга Николая Халезина, художественного руководителя «Свободного театра», который активно участвовал в избирательной кампании моего мужа. Коля прятался, за его домом следили, и ему удалось сбежать из Беларуси только в новогоднюю ночь – лежа на полу микроавтобуса.

Первый сигнал с воли о том, что с моими родными что-то неладно, я получила через два дня после ареста. Меня повели на допрос – еще в качестве подозреваемой – и адвокат сказал:

— Со мной заключил соглашение ваш папа. А что, у него недавно инсульт был?

— Не было у него никакого инсульта. А почему вы подумали?

— Да ходит он как-то странно, неуверенно, будто ходить не может.

Только потом я узнала, что в тот самый день, когда папа бежал, чтобы успеть в юридическую консультацию, у него произошел разрыв сетчатки глаза. И ходил он «странно», потому что не мог привыкнуть к своему полуслепому состоянию. В январе он перенес три операции, но мне об этом никто ничего не сказал, а письма нам не приносили. Впрочем, мои родные все равно ничего об этом не написали бы – просто чтобы мне спокойнее сиделось.

Но самую жуткую новость я узнала 29 декабря, спустя 10 дней после ареста, когда мне предъявляли обвинение. На предъявление обвинения пришел адвокат и сказал, что за моим сыном приходили представители органов опеки и хотели забрать его у моих родителей. Но пока он дома. И все. Больше никакой информации.

А больше со мной никаких следственных действий не происходило, меня не вызывали на допросы, и встретиться с адвокатом я не могла. А просто для встречи с подзащитными наших адвокатов в СИЗО КГБ не пускали вообще. Они сидели возле бюро пропусков целыми днями, но им говорили, что нет свободных комнат. А мы ничего не знали о том, что происходит с нашими семьями.

О том, как Даню пытались похитить из детского сада, написали, по-моему, все издания мира. Так что не буду повторяться. Скажу лишь, что заведующая минским детским садом №26 Лилиана Стрельская проявила редкую бдительность и расставила весь педагогический состав возле всех выходов из детского сада, чтобы бабушка с дедушкой вдруг не увели домой собственного внука. А воспитатели и няни тупо выстроились во фрунт, и ни одна не сказал начальнице: «Да пошла ты!» Интересно, эта тетка, похожая на хрестоматийную советскую буфетчицу, получила премию за стратегическое мышление? А воспиталки – за послушание что-нибудь получили, кроме копеечной зарплаты? Не знаю. Мне совершенно не интересна ее судьба, а также проблемы выживания педагогического состава детсада №26 при их теперешних зарплатах в 70 долларов. В детский сад мой сын больше не пойдет – в гестапо детям не место. Даже лукашенковским детям.

А дальше начался ад. И хорошо, что я об этом не знала. Согласно белорусскому Семейному кодексу, на установление опекунства отводится полгода. Но есть там одна статья, которую редко используют, а потому о ней не знаю даже многие адвокаты. Там написано, что срок установления опекунства сокращается до одного месяца, если родители умерли или арестованы. Заметьте, не осуждены, а просто арестованы. Если учитывать формально существующую презумпцию невиновности, то любой арестованный может выйти из тюрьмы не то что через полгода, но и завтра, и через месяц. Но по белорусскому законодательству получается, что если ты арестован – ты мертвец.

Моей маме, которая сразу же написала заявление об установлении опекунства, продиктовали длинный список документов и предупредили: за этот месяц нужно собрать множество справок о здоровье, обойдя всех узких специалистов, причем только в районной поликлинике – по месту жительства. Я не знаю, как обстоят дела в России с районными поликлиниками, но в Беларуси в течение месяца попасть на прием ко всем узким специалистам невозможно. За талончиком к эндокринологу, к примеру, нужно записываться месяца за два. Обойти всех за месяц было физически невозможно. И тут на помощь пришло то, что называется сочувствием и солидарностью.

Завотделением поликлиники водила маму по кабинетам, и ее везде принимали без записи. Закрывали глаза на какие-то сопутствующие возрасту диагнозы, чтобы не осложнять принятие решения комиссией по опеке. Многие записывали номера своих мобильных телефонов и говорили: «Если вам или вашей семье понадобится помощь по моему профилю – звоните».

Когда мама приехала в психоневрологический диспансер брать справку о том, что не состоит на учете, – ей сказали: «Ой, в вашем возрасте мы уже просто так справок не даем, вам нужно пройти консультацию специалиста». Мама отправилась на прием и была совершенно потрясена, когда ей показали картинку, на который были нарисованы три цветочка и трактор, и спросили: «Что здесь лишнее?» Примерно такое же задание давали моему сыну, который тоже должен был пройти прием у психиатра. (Маме и Дане в конце концов выдали сходные заключения, что высоким интеллектом они друг друга достойны).

Вообще-то, если честно, моего сына спасла от детдома наша семейная ненависть к государству в любом обличье: от ЖЭСа до правительства. Если бы не эта ненависть – Даню бы не оставили с бабушкой. Дело в том, что семь лет назад у моей мамы обнаружили порок сердца и сделали сложную операцию, после которой настойчиво советовали оформить инвалидность. Инвалидность давала в те времена и прибавку к пенсии, и разные льготы. Но мама сказала: «Бегать с бумажками? Стоять в очередях за справками? Каждый год доказывать комиссии, что за это время у меня не вырос пламенный мотор вместо сердца? Да пошли они в жопу!» И это нас спасло. Потому что инвалидность сразу же исключает человека из претендентов на опеку.

Мама отлично, кстати, себя чувствовала все эти годы. А в декабре вдруг – вернее, не вдруг – хорошо забытый сердечный приступ. Мама легла на диван и стала думать: «Если вызову «Скорую» – те сообщат в районную поликлинику, и мне опекунство не дадут, Даньку заберут. Если не вызову – могу сдохнуть. Но ведь могу и не сдохнуть! А это – уже шанс». Она использовала этот шанс.

Кстати, почти то же самое произошло с моей свекровью Аллой Владимировной. Две бабушки договорились, что если моей маме не дадут опекунство – заявление напишет свекровь. Так что ей тоже нельзя было светиться в «Скорой помощи». И когда почти синхронно сердечный приступ накрыл свекровь – та все-таки вызвала «Скорую», но назвала чужую фамилию. Представилась собственной кузиной из провинции.

Когда мама наконец с тихой дрожью открыла дверь последнего кабинета – районного кардиолога, – тот сказал: «Вам нужно принимать вот этот препарат». Мама ответила: «Я и так его принимаю постоянно». Кардиолог улыбнулся: «Конечно, потому что у вас стенокардия, о которой я в заключении не написал!»

В общем, мамина справка о состоянии здоровья вполне могла сгодиться и для отряда космонавтов. Правда, гэбьё время от времени вбрасывало журналистам дезу, и на информационных сайтах появлялись заголовки вроде «Государство уже нашло приемную семью для Дани Санникова». Мои коллеги начинали звонить маме и просить прокомментировать последние новости. Мама, у которой не было компьютера, потому что обыск прошел и у нее дома, вообще не знала, о чем речь. И начинала звонить в органы опеки, где ей говорили, что до конца месяца у нее есть все права, и пока никто искать приемную семью не собирается. А заодно интересовались, хватит ли у нее средств на содержание внука.

Мама говорила:

— Да как вы вообще можете задавать мне такие вопросы?!

— А вы не обижайтесь, – отвечала ей инспектор из опеки Антонина Другакова, – в моей работе положительных эмоций не бывает. – и рассказывала, как на днях одна бабушка была счастлива, потому что для внука нашли приемную семью, и ей не придется тянуть его на свою пенсию.

— Если не хватит средств, я пойду мыть полы. Справлюсь, – отвечала моя мама, семидесятичетырехлетняя Люцина Бельзацкая, урожденная варшавянка. В трехлетнем возрасте она чудом спаслась из Варшавского гетто. Моя бабушка Гитель шла пешком на Восток до самой границы с СССР и несла маму на руках. Так мама спаслась от фашистов.

Спустя десятилетия она точно так же рванулась спасать своего трехлетнего внука от новых фашистов. И спасла. И если бы нужно было, она точно так же унесла бы его на руках куда угодно, подальше от сволочей.

Мама, прости меня! Не за Площадь, нет, – за когдатошнее подростковое хамство и непонимание. Мамочка, я люблю тебя.